главная   |   обратная связь   |   рассылка   |   контакты   |   карта сайта   |   twitter   |   ЖЖ

Основной каталог » Проза » Повести » Убить в себе государство, начало

Вместо предисловия.
    Стекольный район, город Анжеро-Судженск, север Кузбасса.
Провинциальный городок. Запущенные улицы. Разбитый асфальт. Огромные тополя по обе стороны от дороги. Неулыбчивые прохожие в серых и черных одеждах. Бабушка везет коляску с дровами. Мальчишки стреляют в голубей.
     Меня зовут Мартин. Я родился и вырос в небольшом шахтерском городе Анжеро-Судженск Кемеровской области СССР (Советского союза).
    Когда я был маленький, я ел козюльки. Мне было всё безразлично. Меня любили мама и папа. В противовес этому: меня обижал брат. Мне легко давалась математика, мне пророчили будущее, но я плевать на это хотел. Я любил играть в пластилиновых солдатиков.
    Мне исполнилось 10 лет, когда началась перестройка. Из магазинов всё пропало. Мы примерно поняли, что такое гласность, но не думали о свободе слова. Мы узнали, что такое дефицит и глубоко дышали парами воли, которую приняли за глоток свободы. С этих пор Анжерка приобрела статус бандитского городка. Об Анжерских братках, у которых романтика играла в жопе, слава ходила по всему Кузбассу, их побаивались даже в соседних областях. Чисто по бродяжьи всё творилось, жили, как правило, по понятиям, думали, что так и надо. Нужно быть своим пацаном, и всё будет путем.
    Мы с друзьями, когда нам исполнилось по 13 лет, уже смотрели по видику порнографию, нюхали момент, а по ночам д… на голую луну. По Анжерке ходила байка: кто занимается онанизмом, у того на ладонях обязательно вырастут волосы. Я изредка тщательно разглядывал свои ладони. Наверное, обманывали.
    Мы с моим другом Глебом Всяким держали одноклассницу Ленку Дроздову за титьки. Она нам позволяла это делать. Мы сидели у неё в гостях, в прихожей, на старом диванчике, окружив Ленку в объятия с двух сторон. Я выбирал себе левую грудь, Всякий правую. Нам казалось, что это предел мечтаний. Я чувствовал, как билось её сердечко под моей ладошкой. У меня было твердая уверенность, что через пять лет я женюсь на Ленке, потому что я держал её за титьку под которой билось сердечко. Это мы называли свободой.
    Мы пили дешевое разливное вино, которое привозил в новоиспеченный бар, перестроенный из фабричной столовой, Греба с братками. Греба был большой, рыжий и умный. Он одним из первых догадался, что происходит с Советским союзом.
    Позже мы пили теплый разбавленный спирт, курили первые американские сигареты с фильтром и ходили на дискотеки в дом культуры "Судженкое". Там стекольские, к коим относились мы с Глебом Всяким, регулярно долбили приезжих из центра города или с Антоновского рудника. Ребята приезжали снимать Судженких и стекольских девчонок. Искали временный приют для своих грязных писок. Но не тут-то было.
    Дома мы слушали рок-музыку плохого качества. Предпочитали Виктора Цоя и Егора Летова "Ласковому маю".
    Потом наступили девяностые годы. В мою жизнь ворвался Борис Ельцин. Рост высокий. Его рык стоял в моих ушах. Советский союз развалился, КПСС прекратила свое существование, но я так ничего и не понял. Ельцин сотворил нашу несовершенную, а порой уродливую демократию, вырвал её из номенклатурной пучины. Назвался её гарантом.
    Люди сообразительные сразу стали делать деньги. Оказалось, что Греба до этого тоже делал деньги и очень большие. На улицах начали стрелять. Слава бандитского города укрепилась еще более. Греба был убит из автомата Калашникова прямо возле магазина в Северном микрорайоне, он выходил из автомобиля, подъехал Камаз, из него вылез молодой парень в серой рубашке и открыл огонь. Мы с Глебом Всяким оказались в это время неподалеку. Сотрудники милиции нас не подпустили к месту трагедии. По рядам любопытных ходил шепоток, что делят сферу влияния, что вся эта стрельба из-за денег. Мне до этого казалось, что деньги это не главное. Сейчас я согласен с Харуки Мураками, который сказал, что деньги дают независимость, деньги позволяют ему писать. Эпоха Христа подходила к концу, и у нас появился новый бог - ДЕНЬГИ. Мы все слепо в него поверили. Мы стали молиться ему ежедневно. Нет слов, приятно, когда бог у тебя в кармане. Когда бог у тебя в кармане, ты никому ничего не должен. Ты идешь, попивая крепкое пиво из бутылки, тебя по фигу этот бренный мир. Тебя не интересует, что ты не поступил в институт, мама тебе пока дает деньги. Ты идешь по миру широкими шагами, смотришь на красивых девчонок, чешешь в яйцах. У тебя на руке даже нет часов. Тебе наплевать на время. Миру на тебя тоже наплевать. До поры до времени.
    В середине 94 года оказалось, что я должен государству. И мне пришлось идти в армию.
    
    
    ИТОРИЯ ПЕРВАЯ: глупая.
    О ТОМ, КАКАЯ ЖИЗНЬ ЖДАЛА МАРТИНА В АРМИИ.
    Сентябрь, 1994 год, п.Мулино, Нижегородская область. Военная часть 06709.
    
    У солдата выходной. Пуговицы в ряд
    Ярче солнечного дня золотом горят.
    
    Часовой обязан бдительно охранять и стойко оборонять свой пост, нести службу бодро, ни чем не отвлекаясь, не выпускать из рук оружия...
    -- Учите, дети мои. Ибо это для вас благо, -- вышагивал по комнате отдыха старший сержант Рогов, -- когда вырастите большими, будете учить младших.
    Старший сержант Рогов выглядит на все тридцать, хотя ему в октябре исполнится только двадцать лет. Все в роте ждут этого юбилея, как будто всемирного потопа. Рогов высокий, мощный, с крепкой нижней челюстью. У него очень внушительный вид. Дома его ждет молодая жена. В роте его боятся даже дембеля. Он справедлив, но жесток.
    -- Рядовой Перетятько! - гаркнул Рогов.
    --Я ! - подскочил из-за стола Максим. Худощавый, молодой, еще розовощекий, уже бритый наголо, две недели не мытый, месяц не стиранный. Он вытер рукой под носом, почесал за ухом.
    Луна за окном была похожа на затылок Перетятьки, такая же гладкая, такая же белая. Я учу устав караульной службы. Меня зовут Мартин. Рядовой Мартин. Курсант артиллерийского полка. Дух. Но скоро я стану слоном. Еще совсем немного. Полгода. Шесть месяцев мне осталось шуршать. Была половина первого ночи.
    -- Рядовой Перетятько!
    --Я !
    -- Ровняйсь! Смирно! Равнение на середину! Перетятько, я предлагаю сделать тебе четвертую попытку и рассказать наконец-то наизусть устав караульной службы. Чё ты из себя дурака-то строишь, Перетятька?
    -- Не могу знать, товарищ старший сержант.
    Рогов подергал Перетятьку за ухо:
    -- Ты "Бородино" в школе учил?
    -- Учил, товарищ старший сержант.
    -- Сколько получил за ответ?
    -- Не помню, товарищ старший сержант.
    -- Девичья память, -- Рогов глубоко вздохнул и тихо скомандовал, -- поехали.
    И Перетятько поехал:
    -- Часовой обязан бдительно охранять и стойко оборонять свой пост, нести службу бодро, ни чем не отвлекаясь, не выпускать из рук оружия, никому его не передавать, в том числе лицам, которым он подчинен: начальнику караула, помощнику караула и разводящему. Услышав лай караульной собаки немедленно сообщить...
    И споткнулся.
    Старший сержант Рогов один раз прошелся вдоль комнаты отдыха, остановился напротив Перетятьки, вытащил руку из кармана, почесал Максиму бритый затылок, похожий на луну, близко-близко предвинулся к лицу, настолько близко, что Перетятька наверняка почувствовал зловонное дыхание, и сказал:
    -- Упор лежа принять.
    Максим упал на пол.
    -- Раз - два. Раз - два. Р-р-раз - два...
    И так бесконечно. А я смотрю на луну. Я не хочу учить устав караульной службу. Перетятька тоже не хочет, или у него не получается. Я же хочу есть. Смотрю на луну и хочу её сожрать. Я бы с удовольствием отрезал от неё кусок, намазал его на хлеб и заточил. Жрать хочется..
    -- Рядовой Мартин!
    --Я !
    Я не хочу учить устав караульной службы. Люблю Пушкина, Бродского, но устав караульной службы ненавижу.
    -- Часовой обязан бдительно охранять и стойко оборонять свой пост...
    
    За месяц службы я стал неплохо даже отжиматься, подтягиваюсь семь раз. Мы каждое утро встаем, как дураки в шесть часов, в тяжеленных сапогах, с голым торсом бежим вокруг полка три километра, потом - на спортивную площадку, там турники, брусья. Каждое утро без пятнадцати семь мы потные и скользкие всей ротой возвращаемся в казарму. Потом готовимся к завтраку. Кто бы мог подумать, что я буду каждый день в течении месяца завтракать с таким нескрываемым удовольствием в семь часов утра. Нам ежедневно ставят задачу - пять минут на прием пищи. И мы молотим как угорелые. Каша горячая, а пихаем её в рот. Нам непременно нужно успеть набить утробу. Если первым позавтракал "дедушка" и встает из-за стола, мы, доели или не доели, должны встать и уносить посуду. Такие порядки. Такая фигня! А потом с песней, в общем строю, в колоне по три возвращаться ненадолго в казарму. Меня назначили запевалой.
    -- По всей земле от края и до края
    Нет города такого, нет села,
    Куда бы ни пришла победа в мае
    Девятого великого числа.
    Какую же всё-таки поебень мы поем? Луны на небе уже нет. И есть мне уже не хочется. Видимо во сне я сожрал луну, намазал её на хлеб и быстро (пять минут на прием пищи!), с удовольствием проглотил. Потом запил это синим морем ночи, газированным звездами. И у меня началась изжога.
    А рота, на 70 % таких же духов как я, во весь голос:
    -- И смотрит на сынов своих Россия,
    Как будто бы вчера окончен бой.
    Проходят победители седые,
    Победа остается молодой.
    Бодро, громко, звонко. Не важно, что голоса еще только-только сформировались, пройдет полгода: лето и осень, и мы себя не узнаем. Так нам, по крайней мере, обещал командир, полковник Данилин, дядька с большим брюхом и двойным подбородком.
    -- Слабаки. Теперь я оторвал вас от мамкиной титьки. Пришло время воспитать вас крепкими, умелыми, бойкими солдатами. Армия - это вам не хухры-мухры. Армия - это школа жизни. Что вы будете иметь спустя полтора года? Волю - раз, силу - два, энергию - три.
    
    -- Раз - два. Раз - два. Раз - два. Раз - два. Ну, как тебе служится, боец? - наклонился на до мной сержант Корчмаруков.
    -- Отлично служится, товарищ сержант, -- отвечаю я из упора лежа.
    Корчморуков хлиплый, сухой, с острыми коленями. Он похож на букву "Л". Самый вредный, самый говнистый, самый обиженный из всего сержантского состава. Рассказывали, когда он, будучи еще совсем молодым дедом, напился пьяный, его спящего, в чем мать родила, целый час возили по плацу на столовской тележке для посуды.. Смеялся весь полк. Дежурный офицер изредка выходил на улицу, улыбался, качал головой, выкуривал сигарету и шел назад в штаб. Там его ждали жареная картошка, которую приготовили духи, и Вера, дама из разряда оскорбленных судьбой, которая всегда дежурила вместе со всеми офицерами. Вера иногда приносила в полк новую венерическую болезнь, об этом сразу узнавали все, потому что она, не стесняясь, рассказывала, как серьезно в очередной раз простыла. Пришло время. Офицеры перестали общаться с Верой. Тогда её взяли под свою опеку "деды". Она превосходно делала минет. Это было единственным на что она еще годилась.
    Вера сидела напротив меня, смеялась беззубым ртом, а я отжимался.
    -- Раз - два. Раз - два. Раз - два.
    Корчморуков командовал. Он выделывался перед беззубой Верой, зарабатывал себе дешевый авторитет. Вере это нравилось. Она курила "Приму", почесывала себе лобок, ежилась от первого сентябрьского холода.
    -- Вера, а хочешь ты посчитать: раз - два? - сказал Корчморуков и погладил её по коленке, -- ты умеешь считать до двух?
    Вера громко засмеялась. Потом сказала:
    -- Раз и... два, -- она провела пальцем по лицу сержанта.
    -- Полтора, -- сказал Корчморуков и полез целоваться к Вере.
    Она же сказала:
    -- Зачем? Не надо, мой мальчик, -- а сама явно, отчетливо, во всю повислую грудь задышала.
    Я стоял в упоре лежа на полтора, на полусогнутых руках. Корчморуков же всё пытался добраться до её промежности. Вера сопротивлялась.
    -- Ну, чё ты? Ну, давай, Вер, -- добивался своего Корчморуков.
    -- Да ты что? Этот мальчик так и будет стоять на полусогнутых руках?
    -- Дался тебе этот мальчик.
    А я -- в упоре лежа на полтора. За полторы тысячи километров от дома. Думал: почему бы мне не встать и не двинуть Корчморукову по морде сапогом, почему. Чего я боюсь? То, что "деды" меня потом отдубасят? Да они презирают Корчморукова. Что происходит? Что такое рабское во мне засело, что я лежу и молчу, что принял, как должное звание рядовой, что меня называют - духом, что заставляют петь песни под гитару на ночь Рогову? Когда мне прикажут - я бегаю за сигареткой. И Перетятько бегает, и Гоша бегает, хотя он в плечах шире Корчморукова в два раза. Что нас заставляет бегать? Когда я обещал одной случайной девчонке сковырнуть этот суетный мир, как консервную банку. Вывернуть всё наизнанку. И вдруг я, уверенный в себе молодой, здоровый парень, стою в упоре лежа на полтора. Мне мама говорила, что сейчас мы живем в демократическом обществе. Где она демократия? Где конституция? Где свобода? Полтора...
    
    Армия - это полтора года рабства. Я пришел к этому выводу вчера. Домой я пишу письма, что у меня всё в порядке, что служба идет нормально, что кормят хорошо - утром дают вкусную кашу с рыбой, в обед суп и жидкую толченую картошку с жестковатой котлетой, на ужин - тоже каша. Что командиры у нас бравые, что вставать в шесть часов для меня это уже не проблема, что вчера пять километров с полным боезапасом бегали на стрельбище, что отстрелял я на пятерку - поразил все три мишени и комбат выразил мне благодарность, что неделю назад приняли присягу, что я не о чем не жалею... Пишу и плачу. Пять минут мне дано на то, чтобы написать письмо. Задолбало всё.
    В очередной раз пошел в караул. Первые два часа на посту мои. Брожу. Изучаю накрытые брезентом орудия. Сколько интересно стоит такая машина? Тупею.
    
    Мне непременно необходимо написать новую конституцию. Она нужна России как воздух. Я достал из кармана тетрадный листок. Пишу письмо президенту Ельцину, прошу его выслушать меня. "Нам нужна настоящая конституция, Борис Николаевич. У меня создается такое ощущение, что время остановилось... Я стою на посту, а у меня руки чешутся... Только не подумайте, что я сумасшедший или онанист. Больные в караул не ходят. Вы об этом знаете, Борис Николаевич? А ваш внук пойдет в российскую армию? Вы знаете, как тяжело ходить в караул через сутки? Позавчера ночью я стоял на посту, и вдруг сильно-сильно захотел срать. Я не знал, куда деть свою жопу, Борис Николаевич. Как известно - стоя на посту испражняться строго запрещено. Но я наплевал на этот запрет. Мне так захотелось срать, что жизнь казалась мне адом. Я не выдержал, сел под лафетом и навалил большую кучу. "Мину" под пушкой нашли к вечеру, когда уже сменился караул. Долго еще разбирались - кто же все-таки это натворил. Но я не сознался, Борис Николаевич. Когда мы ужинали в столовой до меня доносились рассказы о том, что кого-то наказали за то, что он насрал под лафетом. Кто-то получил наказание за меня. Как мне быть, Борис Николаевич, посоветуйте. С уважением, рядовой Мартин"
    Борис Ельцин Пишет мне ответ: "Дорогой россиянин! Уважаемый Мартин, у нас в стране сегодня тяжелое положение. Но мы обязательно должны справится. Понимаешь. Поэтому ты сейчас стоишь на посту за себя и может быть за того парня. Терпи, Мартин. Скоро Россия уверенно встанет на ноги. А под лафетом ты всё-таки зря насрал. Нужно было отойти подальше куда-нибудь и зарыть потом фекалию.
    Как сейчас идет служба? О чем думаешь? Чем дышишь?
    В прошлом году в Грозном скончался Звиад Гамсахурдиа, известный диссидент, который с 91-ого правил Грузией, а в 92-м его прогнали. Он в Чечне отсиживался. Плохие дела у нас в Грозном, Мартин. Докладываю тебе. Неразбериха, хаос. Мой министр Валя Ковалев выражает "серьезную озабоченность" ростом преступности в стране. Что-то надо менять, Мартин.
    Желаю тебе всего хорошего. Служи честно, выполняй долг, как полагается, на совесть. А я уж о тебе позабочусь. С уважением, Борис Ельцин"
    
    Через четыре часа в очередной раз на пост. Ноги уже держат плохо. Мы ходим в караул через сутки почти месяц после присяги. Потому что больше некому. Полк двести пятьдесят калек, которые не сумели откоситься, либо по незнанию, либо по глупости, либо по принципиальным соображениям, как я. Наша армия теперь называется российской. Мы надеялись, что армия уже перестроилась, что дисциплина сделала своё дело, что дедовщины нет, так мне обещал военком. Но добрый старший прапорщик говорил, когда мы только-только сюда попали, что нам очень не повезло. Мы сначала не поверили. А зря. Жопа началась тут же. И теперь еще караул. Через сутки.
    В руках автомат Калашникова, на голове шлем, на ремне про запас три рожка патронов. И жить уже не хочется.
    Под утро я заступаю в третий раз на пост. Голова уже не моя. Я не чувствую. Какие-то глупые мысли лезут из подсознания, какая-то чушь.
    
    Появляется незнакомая красивая женщина. Она в белой тунике на голое тело. У неё прекрасная вздыбленная грудь, черный распущенный волос и яркие губы. Я её хочу! Женщину из другого мира, где меня ждут.
    -- Как вас зовут? - спрашиваю я, вместо того, чтобы сказать: "Стой! Стрелять буду!"
    -- Исида.
    -- Красивое имя.
    -- На посту разговаривать запрещено, молодой человек.
    -- А мне по барабану.
    Она наклонилась ближе ко мне и тихо произнесла:
    -- А ты знаешь, что Звиад Гамсахурдиа умер?
    -- Знаю, -- сказал я.
    Я погладил её по напряженной груди и спросил:
    -- Не холодно?
    Она сделала шаг вперед.
    -- А ты согрей.
    -- С удовольствием.
    Я обнял её со всей силы, вцепился в неё губами. Она холодная, как сталь.
    
    Я прижимаю к бронежилету автомат, снимаю с предохранителя, берусь за ствол, вставляю его в рот, передергиваю затвор, поднимаю глаза к верху, вижу - пролетела птичка, слышу -- первая утренняя птаха защебетала. И жизнь продолжается.
    
    История вторая: героическая.
    о том, как в армию ходил Глеб Всякий.
    Декабрь 1994 - март 1995. Краснодарский край, Чечня.
    
    Я Глеб Всякий. Нас готовили для похода в Абхазию. Планировалась миротворческая миссия. Я должен был стать санитарным инструктором, а, в конце концов, стал заместителем командира взвода специалистов войсковой разведки. В декабре 94 было решено вводить войска в Чечню. По телевидению показывали, что на Северном Кавказе идут бои. Нам, как нормальным пацанам это нравилось. Я вспомнил, как Мартин заставлял меня играть в пластилиновых солдатиков, он убеждал меня, что круче войны ничего нет. Мы сидели на полу, двигали вперед пластилиновую кавалерию и пехоту, Мартин восхищался войной, как сумасшедший.
    
    Мы лежим со Свином и с Лещем, смотрим черно-белый телевизор. Нам уже можно. Мы - не слоны. Мы -черпаки. Наши деды стали дембелями. В полк пригнали молодых духов. Я думал, что никогда не подниму руку на молодого солдата. Я не правильно думал. Меня превратили в робота. Я стал машиной в погонах. Машиной, которая не знает жалости. Машиной, которая бежит десять километров с полным боезапасом и потом в упоре лежа выбивает мишень на пятерку. Машиной, которая на турнике, как раз-два, делает пять раз "выход силы" и шесть "подъемов с переворотами". Машиной, которая знает, что завтрак из каши в семь утра, обед в два дня, ужин - в семь вечера. Я очерствел, поправился, окреп, возмужал. Я матерюсь, как сапожник, и курю, как Шерлок Холмс. Мне всё теперь похую - я черпак. Мой ремень не затянут так туго, как у молодых солдат. Я имею право носить многослойную подшивку. Сапоги у меня подрезаны покороче и блестят, как лысина у прапорщика. Для меня авторитеты только дембеля. Да и то, их уже скоро списывают.
    
    Недавно мне прислали письмо. Там написано, что Мартин, мой закадычный друг Мартин убежал из армии. Не сумел, не устоял. Может и правильно сделал. Нужно иметь железные нервы, чтобы выдержать сегодняшнюю российскую армию. Мартин - не слабак, это я точно знаю. Значит, его к дезертирству толкнуло что-то основательное. Он бежал прямо с поста. Слава богу, что не взял с собой автомата. Без оружия его тщательно искать не будут. А там, глядишь, и амнистия. А если вдруг поймают? У нас в полку есть один пойманный дезертир, так он хотя уже отслужил больше года, всё еще шуршит и подшивается, как дух. Его даже молодые иногда попинывают. Пойманный дезертир - опущенный солдат до самого дембеля. Мартину теперь нужно прятаться.
    
    22 декабря нас привезли в Чечню. А в ночь с 28 на 29 мы вошли в Грозный. 1 января 95 началась самая настоящая жопа. Раньше я войну видел только по телевизору. Сегодня я взглянул на неё реально. 4 января Свин (рядовой Свиценков) закрыл офицера от гранатометного взрыва. Мы со Свином были, как братья. Духань вместе прошли. Я подбежал к нему после взрыва, он лежал без сознания, ран не было видно. Но было такое ощущение, что кровь сочилась из всего тела. Минуты две он еще был живой. У меня по щеке покатилась слеза.
    
    Офицеры - это первые мародеры. А солдаты уже потом. Когда мы врывались в очередной квартал Грозного, первым делом нужно было найти водку. Однажды был случай - нас командир полка взял для охраны. Выезжаем на улицу. Все рассыпались горохом из БТРа: офицеры в одну сторону, солдаты в другую. В одном из домов я нахожу ящик виноградного напитка в 28 градусов, беру его. Я хочу, чтобы меня не заметили, тихо прокрадываюсь к БТРу, чтобы спрятать в темном месте ящик. Вдруг прямо передо мной вырастает командир полка.
    -- О, вино нашел, молодец!
    -- Нате, -- говорю я.
    Мне в награду за это дали одну бутылку. И как же так глупо я попался ему на глаза? Лещ меня долго потом попрекал.
    
    По приказу командира полка в каждой роте нужно было организовать отделения подрывников. Их проконсультировали в течении полутора часов. В общем, новоиспеченные подрывники, среди которых был мой друг Петруха из Новокузнецка, получили достаточно поверхностные знания.
    В это время мы стояли возле Ачхой-Мортана. Ночь была на подступе. Необходимо было себя обезопасить: подходные пути заминировать. Этих горе-подрывников отправили на дело. Среди них и Петруха.
    Как нужно ставить растяжки? Заряжаешь мину, отходишь дальше, постепенно приближаешься к своей линии. А Петруха и к0 шли от своего фронта, ставили растяжку и продвигались в сторону чеченцев. Потом как-то нужно было добраться до своих. И Петруха подорвался на собственных растяжках. Я же бывший санинструктор, мне пришлось перебинтовывать его ляжку, в которую попали осколки. Он орет, как сивый мерин. Я вколол ему три шприц-тюбика промидола, он затих. Мы потом долго смеялись над Петрухой, как он мин для себя понаставил.
    
    7 января был бой при подходе к реке Сунжи.
    12 января брали Минутку.
    23 февраля. Алхан-Кала. Чечецы нам по радиоперехвату пообещали устроить "ночь длинных ножей".
    Солдаты не могут не праздновать день российской армии. Все в моей роте, во всем полку, включая командира, были пьяны в стельку. Мы в этот день стояли на подходе к Алхан-Кале. При каждом полку есть танковый батальон. Нашим танковым батальоном командовал майор Реутов. В пьяной горячке Реутов отдает приказ - по машинам. И далее танки устраивают беглый огонь из орудий по поселку.
    На утро все ужаснулись, что осталось от поселка. Алхан-Кала была разрушена основательно.
    25 февраля опохмеленные вошли в поселок. Кругом стоят "растяжки". Нам наставили подарков - "ф-1" и "РГД-5".
    
    Как нужно ставить "растяжки"? Маскировали их к дереву, при входе в дом к косяку. На кольце разжимаются усики. Берется тонкая проволока (её специально оборжавливают в соленой воде, чтобы на солнце не блестела). Цепляется к другому препятствию, чтобы сантиметров 15 от земли.
    Если вдруг находишь дом, откуда по ночам стреляют или могут стрелять? Играем в лотерею. Берем граненный стеклянный стакан, из гранаты аккуратно вытаскиваем кольцо, вставляем гранату в стакан, чуть приоткрываешь дверь, в дверной проем просовываешь руку и ставишь. Следующий, кто зайдет в этот дом, сбивает дверью стакан и граната выкатывается на пол. Кто не спрятался, я не виноват.
    
    Чечня - рыбный край. В каждой луже водятся толстолобики. Иметь под боком свежую рыбу и не воспользоваться - грех. Только дураки не глушили рыбу.
    Было начало марта. Лед еще был, но уже было тепло. Мы с Лещем и Петрухой кидали гранаты Ф-1, глушили. Дохлая рыба всплывала одна за одной. Всё шло по плану. Вдруг одна из гранат упала на льдину и не пробила её. Осталась на льдине. Мы все бежать от берега. Взрыв. Рядом со мной падает Лещ, поджимает губы, потом улыбается и тихо говорит:
    -- Не успел я, Глеб.
    -- Задело? -- спрашиваю я.
    -- Черт его знает, -- спокойно отвечает Лещ, -- Сейчас посмотрим.
    Лещ переворачивается на спину. Я вижу, как мотня его брюк напиталась кровью. Мы с Петрухой снимаем с него штаны. А у него из паха кровь бежит. Бегом перебинтовываем, снаряжаем его в санчасть. Доставили, а там пьяный фельдшер.
    Пьянством в Чечне никого не удивишь. Пьянство в Чечне - это регулярно, постоянно и поголовно.
    По тому, как весело фельдшер обо всём говорил, мы поняли, что с Лещем ничего страшного, осколок от гранаты остался под головкой члена и фельдшер с ухмылкой сказал:
    -- Тебе теперь и шары вкатывать не надо. А если не будет стоять, повесишь на шею магнит, бабы ничего не поймут.
    Лещу замотали рану перевязочным пакетом, двумя марлевыми подушечками. Вся эта история в штаны не входила. И лещ, поддерживая руками повязку и член, поехал в госпиталь. А там молодых девчонок куча. Медсестрички мило улыбались при виде такого раненного.
    После лечения Леща по ранению наградили орденом и демобилизовали. Такой вот солдат-герой получился.
    
    Надо признаться, что задолбало всё до нельзя. Хочется выключить свет и не дышать. Вколю себе шприц-тюбик промидола и не дышу. Вижу, как черные солдаты бегают и кричат: "Аллах агбар!" Неужели Мартина отправят в дисбат?
    
    
    ИСТОРИЯ третья: галюциногенная. О ТОМ, КАК МАРТИН И ГЛЕБ НАГЛОТАЛИСЬ ДИМЕДРОЛА. 5 ноября 1995 г. Общежитие института Культуры, г. Кемерово.
    Маленький мальчик нашел пулемет,
    Больше в деревне никто не живет.
    Из детского фольклора.
    Начну сразу, без паролей, без пейзажей, без имен, чтобы стало очевидно, не тая ни одной мысли. Пусть поток чувствований движется не останавливаясь, пусть низвергнуться в клоаку все измученные пером метафоры, пусть четырехстопный ямб ослабит петлю на шее убиенного А.С. Пушкина, пусть тепло сердец зреет не только во взгляде на холодный чугун постамента, пусть менты ответят перед законом за свои надменные улыбки, пусть обязательным будет соблюдение конституции, пусть молодые рекруты смогут избежать кавказской дыры... Пусть... Пусть всегда будет солнце.
    Пусть дети играют в моих яйцах, где полно простора. Они пока в заключении. Но это заключение благостно. Я живу и не тороплюсь. Финала не будет. Приказы необходимо исполнять. Но я же больше не служу в армии...
    Казематы головы полны идеями. Это своего рода вольные поселенцы, они жаждут свободы. Все жаждут свободы. А я справедлив, милостив, устраиваю регулярные амнистии во благо мыслям, себе не в ущерб. Еще один маневр - и мысли во сне, а там... Деяния.
    Ничего не может быть замечательнее сна, его палитра богаче жизни, но нужно помнить, что сон тонет в усталости, тонет в поллитре, захлебываясь в разврате, он лихорадочно бредит ночной поллюцией... Сон нужно оберегать.
    
    Крепко уснул счастливый дезертир. А Глебу, наверное, видится сны, как он в очередной раз берет Грозный. Каждый видит свой сон.
    Мир притаился. Мир многого не обещал, а выдал по полной программе.
    Превращение. Счастье желаемое спустилось с неба, приходит видимость любви, нередок инцест, появляются просто незнакомые и малознакомые люди, возникают проблемы, деблокируется страх, танцует менуэт ужас, при всей мнимой общественности возникает чувство одиночества, кубарем вваливается шум и окучивает тишину, лирично прокрадывается мистика, культивируется новая жизнь... Исида нас всех накрой! Фиктивная реальность - суть омрачает истину. Я гоню, господа и дамы, во благо истины. Себя нужно отпустить. Ущипните меня, пожалуйста. Спасибо.
    Криво улыбается Купидон, творит Морфей... Я видел и его лицо. Это очень красивое лицо: четкие линии, нос с горбинкой, большие карие глаза. Наверное Морфей еврей.
    
    -- А евреи служат в российской армии, Борис Николаевич?
    -- А как же, обязательно, Мартин. Служат все, у кого нет денег и ума.
    
    Сплю я и значит живу. Дела дьявола на ладони в виде таблеток, результат на лицо, навалом рифмы, но мало девственности и верности, не смотря на возлежащую рядом Исиду. Мы с нею под одним одеялом. Я чувствую её теплое тело, от него исходит запах любви, двухдневной любви. Мир в упадке, бога, если он есть - жалко, правительство, если можно - в отставку, меня, если угодно - на вышку к декабристам, только при условии, что я не буду шестым, б…ди же пусть остаются среди бардака в объятиях у конституции, и фонарь, т.е. солнце пусть не тухнет. Пусть всегда будет солнце. Аминь.
    
    Что-то необходимо предпринять. Лицо нужно вымыть, манежить мыслями нужно прекратить. Усекновение дум благое занятие, на то и димедрол. Иду в ванную, открываю дверь, а там Исида. Она подмывает свою прекрасную холку. Я жду своей очереди. Из моей ванной не видно солнца. А мне его не хватает. Солнца мне! Дайте мне солнца!
    -- Часовой обязан бдительно охранять и стойко оборонять свой пост... Нести службу бодро. Необходимо нести службу именно бодро. Не надо думать. Армия не любит думающих.
    Память необходимо тренировать. Лень одухотворяет, нервы нередки, но причесаны, безделье подвигает на творчество, компьютер не ставит кавычек, хандра красит голубым мои глаза, сплин обаятелен и привлекателен, банальность пародирует гениальность. Различные телодвижения кажутся мне безнравственными. Нездоровится от апатии, ибо чувства мои отупели, сердце моё чуть живо, пальцы мои закоченели, изжога моя дала о себе знать, дело моё в военной прокуратуре, совесть моя чиста, тело моё в общежитии, мысли мои свободны, сердце не ждет подвоха, "колеса" под боком зажаты в кулак. Весна далеко, шампунь от лобковых вшей забыт под кроватью... И при чем тут совесть? Я просто хочу покинуть на время этот мир. Моя сказка начинает пародировать правду. Получается. Чувство голода меня покинет, как только всё произойдет.
    Десяток таблеток ... Орошение произошло, я поставил пустой стакан на стол. Глеб говорит, что видит чеченскую девушку.
    Желудок у души в объятиях, душа разомлела, но не сразу. В пределах получаса - пламя загуляло, загуляло по всему телу, его горячие языки одухотворенно выстукивали в висках малопонятные ритмы. Музыка абсурда. Огонь больной мысли создавал очень много нелепых вопросов и ничтожное количество скупых ответов; ветреность мысли только уменьшала шансы на победу над стихией. Тушить работу мысли -"01" Позвоните "01"! Я хочу заказать девушку. Теперь наступила другая эпоха: девушек не любят, девушек просто заказывают. "Я задыхаюсь от нежности... Ага-ага... Я помню все твои трещинки..." Эту песню уже никто не вспомнит через двадцать лет, а во мне она будет... умирать. Я думаю, думаю, еще раз думаю, а ля минор вероятно застрял где-то в челе промеж извилин и не дает мне покоя. Покой дает сон, сон в руку - стандарт димедрола. Или "часовой обязан бдительно..." или Жизнь по конституции. Исида, спрячемся с тобой вдвоем от этого мира! Под твоим одеялом есть солнце? Я не люблю когда ты идеально чистая, я люблю, когда ты с ароматом. Ложись, я почитаю тебе стихи.
    -- Целую ночь целую тебя в губы,
    жмусь к тебе страстно, рушу понятие страшно.
    Глаза в глаза - я гляжу на тебя в оба.
    И время не важно, а пространство напрасно.
    Хорошо, что я тогда не убил сержанта Корчморукова. Пускай живет. И беззубая Вера тоже пускай живет. Они имеют право.
    
    Желательный компромисс между сердцем и умом невозможен. Ум, например, категорически не выносит прилагательных, не жалует ямбов и хореев, дактилей и анапестов, у него аллергия на любой запах цветов, его от аллегории тошнит, на случай секса у него алиби, он не признает поцелуев, как воздушных, так и в засос, он алчен и не пьющий. Сердце же любит залезть под каблучок, сердце часами может ластиться, сердце легкомысленно... Нет, оно даже немыслимо, оно часами простоит возле мольберта, зиждется надежда, но внутри рождена зримая зависть к слепому равнодушию разума. Такие крайности: свет и тьма, любовь и разум, комедия и трагедия соединяются в этой поэме. А поэма эта - не хухры-мухры, как сказал бы Данилин.
    Дума сменяет думу, а жить не становится легче... Но читателю пора отдохнуть от дум. Исида ушла на фиг.
    
    -- Дум-дум-дум -- аминь.
    -- Открыто... -- сказал я. Как здорово, что я могу говорить.
    
    Сегодня ночью бог Рубль явился ко мне, пошелестел полами своего пиджака, сверкнул глазами и сказал:
    -- Дерзай, Мартин; ибо, как ты свидетельствовал обо мне бежав из армии. Ты украл - и это было во спасение. Я твой Бог.
    
    -- Дум-дум-дум -- аминь.
    -- Открыто...
    Однако:
    -- Дум-дум -дум -- аминь.
    И снова:
    -- Дум-дум... -- аминь.
    Опять:
    -- Дум...
    -- Ну всё, аминь... Открыто же.
    Достаточно... С соседней кровати тяжело взлетел мой друг и, выбрав верный курс, пошел к двери, пошел походкой достойной кавычек. Глеб Всякий мой самый настоящий друг, без глупостей и предрассудков, без пантомимы на лице в виде улыбки, без кощунства. Он похож на французского маршала Мюрата - также безнадежно предан, также лих, также горяч. Женщины его любят за черные кудри и за большой член. Друзья его ценят за нечеловеческую силу, за умение вволю погусарить в долг за свой и чужой счет. Неприятели его опасаются, потому как понятия о справедливости у него свои, а, в общем, он добрый малый. О службе в Чечне Глеб вспоминать не любит. Но иногда он нас учит ставить растяжки и рассказывает, какие вкусные толстолобики водятся в Чечне. Мы знаем одно, что он любит теперь всё больше и чаще отключаться от реальности, тем или иным способом. И еще он пишет картины. Ему бывает обидно, когда говорят, что он рисует. Глеб называет это так: "Я пишу." Ну пишешь, пиши.
    
    Дверь догадливо озвучила финал моих измышлений о хорошем друге, за дверным скрипом послышался громкий мат перехваленного Глеба Всякого, он себя компрометировал:
    -- В который раз я тебе говорю, что сраный ты козел! Кричу же открыто... У нас тишина... На хуя ты шумишь? Сколько раз я тебе... У нас умиротворение, покой... Ну чё ты приперся? Конь педальный. Черти принесли? Глаз тебе на жопу натянуть... В таз твой вездесущий теннисных шариков напихать...
    Да простят меня мои читатели, примерный шквал фраз с многоточиями обрушился на выносливое лицо Джона. Я не стал для править текст Глеба, доводить его до литературного совершенства. Пусть уж будет, как будет. Ведь это так и есть. Бывает, правда?
    Джон под напором выстоял, наш добрый приятель Джон выстоял. Это он решил зайти к нам в гости, это его тело беспричинно мотало по общежитию, это он ежедневно искал себе применение. Деды в армии бы его убили первым. Он, как тринадцатый апостол места себе найти не мог. "Время сейчас другое, --говорил он, -- мне надо было родиться в восемьнадцатом веке". "Тебе надо было совсем не родится", - говорил Глеб. И был прав. Джон же оставался уверенным, что замечательно сочиняет каламбуры, что в ранней молодости писал неплохие стихи, даже лучше, чем Вовка Дорожкин, король студенческой жизни. Но с призванием всё же Джон до конца не определился, возомнил он о себе... всякую херь о себе возомнил и ощущает своё маленькое, земное счастье в регулярном присутствии везде и всегда. Джон всегда знал практически всё наперед. Главный его недостаток в том, что он - зануда. Он тоже анжерский, поэтому мы с ним и знакомы.
    
    -- Какова хрена ты стучишь? Кричу же открыто...Какого ты шумишь? Черти принесли? В таз твой вездесущий огурцов напихать... Помидор ты сраный! Как ты мне надоел. - соорудил тираду Глеб Всякий.
    -- Сам ты…. Сам ты помидор. Черти... Понятное дело. Я тихо постучал - думал не слышно, странное дело... Постучал погромче - тишина, как вымерли. Думаю, не может быть. А где? думаю. В институте застой - начало семестра. Ну, дела... Не может их быть в институте. А где они могут быть? Вопрос вопросов. Стукнул несколько раз громко, жду. Такие дела непонятные - выбегает Всякий и материт меня, как умеет... Не, ну я чё - чужой на этом празднике жизни? Ни хрена себе!
    -- Заходи, -- сказал Глеб и освободил проход в комнату.
    -- Красиво ты ругаешься, Глеб, -- сделал я ненавязчивый комплимент, -- есть чему поучится.
    Глеб же развалился на самодельной кровати, потянулся и громко выдохнул:
    -- Учитесь, дети мои.
    Матом Глеб Всякий владеет отборным, чудным, можно сказать, матом, он в этом деле самый настоящий князь, а мы по сравнению с ним вассалы и дети, как он сам любит замечать.
    
    А Джон невыносимый болтун, за бесценок может тебе прочитать лекцию о появлении ненормативной лексики, о бескультурье, о различных греховодных или бракоразводных процессах... Он знает, что я умею слушать.
    -- Мартин. А ты можешь себе предположить весь ущерб, который вы наносите государству? Вы лежа тут..? Понятное дело - огромный. Я смеюсь, но ничего смешного на самом деле не говорю. Вы же паразиты!!! Бедная наша Россия, куда она катится? Это же писец какой-то. И зачем Хрущев подарил Крым Украине? "Я русский, я люблю молчанье далей мразных..." Когда-то люди могли так писать, они любили свою родину. Это Фет написал, Мартин, он себя чувствовал удивительно русским. Немец проклятый! Такие дела. А я так не могу писать, Мартин, хотя твердо чувствую себя поэтом... в душе. Что-то происходит бесповоротное с русским народом. Во власти опять одни евреи. Хочешь я помогу тебе написать письмо президенту Ельцину?
    -- Нет, не хочу, Джон.
    -- А зря, Март. Я бы всех в этом письме разоблачил, всех евреев.
    -- Я уже больше не пишу писем, -- сказал равнодушно я.
    -- А зря, Март. Надо писать. Надо писать больше и чаще. Тогда, может быть, в нашей стране порядок обнаружится.
    Неожиданно в наш разговор вмешался Глеб:
    -- Джон, тебе бы неплохо жилось в 37-ом году. Тогда много писателей было.
    -- А ты не проводи параллелей... не проводи, -- защитился Джон, -- Ты не думай... Я знаю, о чем говорю. Вот тебя устраивает, как сегодня живется простому человеку?
    Но Глеб отпарировал:
    -- Простому человеку всегда живется хреново.
    -- Вот то-то и оно. Потому что паразитизм сплошной происходит. Писец творится в стране с большим запасом полезных ископаемых.
    И я тоже паразит, Мартин! Я тоже... я иногда тоже думаю, что похожу на еврея. Такие дела...-- затих Джон.
    
    Да, странные дела, непонятные. Я удивительно голоден, нечего дичится своей сущностью, стыд выходит наружу со слюной. Голод правление миром взял исключительно в свои руки, любовь не у дел, она обманывает себя, пытается обмануть, не получается. Война не прекращается, президент не снимает с себя вины за эту войну, мы ненавидим чеченцев, народ, как чеченский так и русский дичает от бед и несчастий, народ ползает рядом со мной по обезображенной красными нарывами поверхности, мы здороваемся друг с другом молча, я опускаю голодный взгляд, люди тоже прячут глаза. Поверхность - неровная, покрытая мелкими трещинами, она привлекает меня своей теплотой, внутри под огромным давлением струятся потоки жидкости. Это нефть? Это что-то другое? О, коррумпированная моя земля, сколько еще в тебе жизни! Насколько тебя хватит?
    Попробуй, воткни своё жало в её недра и ты получишь уйму спасительного напитка, напои своё костлявое тело, оно тебе ещё пригодится, чтобы утаптывать свою совесть, запрятав за щеку свою честь, прикрывая ладонью свой стыд. Воткни свое жало, чтобы ничего не делать. И я втыкаю, пью. Охренеть! Я хочу приватизировать эту жидкость.
    Под ногами жизнь, я жажду её. Но вдруг резкая боль - это я чувствую себя невыносимо вселенским, обожествленным, не откупоренным, толстым, переполненным неким полуживым существом. Я зажмурился, напрягся... Ловлю себя на мысли, что чувства материнства во мне не возникает и возникнуть никогда не может; то, находящееся внутри, лишь обременяет меня. Я выдавливаю что-то из себя, чувствуя легкую боль, и слышу с разных сторон крики: "Лишь бы конституция была соблюдена. Лишь бы была... И всё будет хорошо" Прямо передо мной подстелила своё одеялко добрая Исида.
    Рядом стоит и почесывает брющко полковник Данилин.
    -- А мы тебя заискались, Мартин. Отдай до конца долг Родине. А то хуже будет. Это ведь срам!
    -- Пошел ты на фиг, товарищ полковник, -- сказал я.
    
    У всех в трудные минуты жизни возникает нужда в сострадании, хочется получить его во чтобы-то ни стало, чтобы потом тихо, в одиночестве поплакать. Но в эту минуту я нахожу лишь зрителей и советчиков, верных своему лозунгу: "Лишь бы конституция была соблюдена..." Никто кроме Исиды мне не помогает. Происходит страшное, из меня что-то выходит... Непонятно! Что это?
    Ясно. Еще секунда боли и...
    Личинка. Яйцо. Вдруг из яйца вылезает беззубая Вера, ложится на стол, раздвигает ноги и усердно мастурбирует. Во что превратилась моя дочь!?
    -- Дембеля уже уволились, Март. Теперь пришел твой черед. Люби меня, Мартик... Люби... Я твоя навеки. Смотри, какая у меня аппетитная пизда.
    Из моего яйца появилась и просит меня любить. Это же инцест. Почему-то мне нет до неё никакого дела...
    Я опорожнил своё нутро, теперь оно готово принять в себя нечто мягкое. Такова, оказывается, моя сущность: опорожнил - заполнил, опорожнил - заполнил...
    Я, под крики о соблюдении конституции, опять вонзаю свой мягкий, на первый взгляд, хоботок в теплую поверхность, покрытую неровностями, нервностями и темными столбами с крепко вцепившимися в тепло корнями, в меня сквозь этот хоботок входит горячая, сладкая жидкость, согревая и делая меня неподвижным.
    Рубль мне сказал:
    -- Но помни, эта жидкость уже приватизирована. Ты опоздал, март.
    О, коррумпированная моя земля, сколько еще в тебе жизни! И не говорите мне даже о конституции, а то меня тошнит от переедания. Мы выкачаем всё из этой земли, мы всё выкачаем и отдадим за долги, за старые долги Советского периода.
    Наконец я начинаю осознавать свою сущность.
    Я -. Я - есть. Кровопийца. Вампир.
    Я чувствую, как меня сверху ухватывает твердая, холодная... И с другого бока - такая же твердая, холодная... Схватили... Что-то должно произойти, но нужно бороться... Нужно непременно бороться. Борьба делает человека человеком, борьба, а не конституция.
    
    --Ты что, Мартин?! С ума сходишь? - стоял передо мной Ваня Солнцев, а за ним в дверях испуганный Джон.
    -- Может скорую вызвать, Мартин?
    О, да! Меня зовут Мартин. Красивое у меня имя - Мартин.
    -- А где Исида?
    Ваня Солнцев и Джон вволю смеялись.
    -- Март, надо завязывать с галлюциногенами. Психику нарушишь совсем свою. И вообще надо подумать уже о будущем. Чё за делишки? Чё тебе там за хренотень привиделась?
    Почему-то у Джона всегда изо рта пахнет.
    -- Почисти зубы, Джон, -- выразил я свое пожелание.
    Джон отошел вглубь комнаты. Ваня Солнцев пощупал мне пульс. Пощупал нежно по-женски.
    -- Я предполагаю, больной, жить будете.
    -- Конечно, буду. Куда я денусь. Меня бог так просто не отпустит. А где Глеб?
    -- К подруге ушел.
    Глеб молодец. Пока я философствую и глюкую о конституции и о богатстве российских земель, он зарядит своей подруге по самые "не хочу". Глеб -- самый настоящий самец, породистый. Девушки уважают его за это и всегда дают. Он им рассказывает о растяжках, а потом вставляет свою гранату им между ног. Девушки это любят.
    Ваня еще раз попробовал пульс. Мне стало понятно, что ему это приятно. Мы все знали о Ваниной нетрадиционной ориентации и относились к этому с пониманием. Поначалу Солнцев пытался нас вовлечь в свои голубые игры, но потом понял, что бесполезно и отвязался. Он искал парней на стороне. Нам было безразлично, чем там Ваня с ними занимался по ночам в своей комнате. Общаться мы с ним не прекращали и даже пили вместе время от времени, придерживая его на расстоянии. Ваню я тоже могу назвать своим другом. Он похож на букву "Х", также искренне добр и милосерден.
    -- Ваня, а ты никогда не женишься? -- осмелился спросить я.
    -- Где найти такую женщину, чтобы она была похожа на Лауру Петрарки, -- глубоко вздохнул Ваня и отвел глаза к окну. Конечно же он придумывает отговорки, ему неловко. Он еще раз попробовал мой пульс.
    Я вырвал руку.
    -- Хватит, Вань.
    Ваня же всё равно придвинулся ко мне поближе.
    -- Мартин, а расскажи какая она Исида.
    Я его не понял.
    -- Какая Исида?
    -- Ну, которая к тебе приходила...
    В разговор вмешался Джон:
    -- Чё он тебе глюки свои что ли будет рассказывать, -- протягивает Ване початый стандарт димедрола, -- На, заглотни. Увидишь - какая она Исида в настоящую величину... Но ты же не любишь женщин, Вань? На хрена это тебе?..
    Ваня же не отодвинулся от Джона, красиво закатил глазки и выдал:
    -- Нет, ты путаешь... У каждого свой внутренний мир. У каждого свои мультики.
    Я встал, попытался пойти...
    -- Март, куда ты? -- побеспокоился Ваня.
    -- Пить хочу. Принесите воды.
    Ваня убежал в ванную. Он добрый. Когда на земле будет голод, сверх прежнего голода, который был во времена Авраама, я знаю точно: Ваня отдаст мне свой последний кусок хлеба. Глеб любил Солнцева за щедрость, я - за скромность.
    -- Садись, Март, -- сказал Джон.
    
    Я садился. Густой лес подо мной напоминал иероглифы. Пулемет замолчал десять минут назад. По всем правилам мы должны были погибнуть. Черт побери! Я еще так молод! Лермонтов умер в 27. А мне еще восемь лет до этого возраста. Я еще жить хочу! Я еще напишу своего "Героя нашего времени"...
    -- Зайчик! Зайчик! Я котик! Как слышишь меня? Прием.
    Это голос Исиды. Осознаю себя. Невыносимо жарко. Дым. Копоть.
    -- Падаю я, Котик! Падаю моя милая! Постели мне одеяло, чтобы мягче упасть! Постели моя дорогая!
    По пульсирующему виску стекает струйка пота вперемешку с кровью. ---- Сзади. Сзади, -- кричит мне Исида.
    -- Хрен в засаде, -- отвечает пулеметчик Ганс, что сидит во вражеском самолете.
    Позади меня уже десять минут молчит мой пулеметчик. Что с ним?
    -- Почему молчишь, Глеб? Ответь мне...
    Исида же от меня не отставала:
    -- Зайчик! Как чувствуешь себя? Как здоровье?
    -- А ты не догадываешься? Хреново здоровье, Исида.
    Я крепко держу штурвал. Ил-2 с поврежденным двигателем, с раненым пилотом... Подо мной земля пишет иероглифы. Еще чуть-чуть и баста. Не дотянем. Вечер. Прекрасный закат.
    Штурвал. Одна рука перебита пулеметной очередью с "Хейенкеля".
    -- Я жить хочу, Исида! Я любить хочу! Я хочу лежать с тобой под одним одеялом! Врешь! не возьмешь! Так вот, дорогая моя Исида, когда вспоминают о боге.
    Я крестился, когда смоленский лес расшифровал мне свои иероглифы - подо мной нарисовалась масса деревьев.
    Я крестился, когда горящая машина сшибала первые верхушки кленов.
    Я крестился... Красавец-взрыв обработал большую огненную воронку. От неё как хвост головастика шла короткая просека разбитых, горящих деревьев. Я крестился.
    Я крестился, когда уже всё кончилось. Я дожил до девятнадцати лет и не знаю ни одной наизусть молитвы. Стыдно, молодой человек! Уж хотя бы "Отче наш..." можно было выучить на досуге.
    Не дотянули. Я крестился.
    -- Молилась ли ты на ночь, Исида?
    -- Пошел ты на хрен! Это из другой оперы.
    
    Включается другая реальность. Передо мной стоит Джон.
    -- Вот это ты гонишь, Март! Вот это да! Ни хрена, тебя прёт! Здорово! вот это дела!
    Джон поднимает меня с холодного пола.
    -- Два шага вправо и... ляжешь. Там и дальше можешь летать на штурмовике. А почему именно Ил-2, Март?
    Я поднялся, хотел засмеяться, но ничего не вышло. Я не умел смеяться.
    -- А где Глеб?
    -- У девчонки у своей лежит, тоже бредит. Она прибегала, хотела уже скорую вызывать, такие дела, -- сказал мне Джон.
    -- Он на полстандарта больше меня съел. Мы решили, что он здоровее. Ему больше надо. Он не умрет, Джон?
    Джон не на шутку испугался, я понял это по его глазам.
    -- С чего он умрет? Такие не умирают, такие живут дольше всех.
    Я приподнялся на локте, голова свинцовая, в глазах компрессор.
    -- Как раз такие и умирают, -- вышел из меня сжатый воздух, -- сходи к нему, спроси, как у него дела.
    Джон убежал. Я представил себе возможные размеры души Глеба Всякого. Видимо, это большая пещера, она может быть через чур пуста, но непременно должна быть большая. Я представил, как Глеб вздыхает. Кажется, что пещера сейчас разорвется и задушит меня спертым, сырым воздухом. Для великого заполнения нужна великая пустота. Такая пустота у Глеба есть. К тому же он очень хороший человек. Плюс ко всему -- он мой друг, и мне небезразлична его судьба. Мне кажется, что Глеб похож на букву "Ф". Это самая подходящая для него буква.
    -- Мартин.
    Мне в затылок кто-то ярко дышал, обхватив меня руками, нежными руками. Надя.
    -- Надя.
    Надя развернула меня к своему лицу и серьезно спросила:
    -- Как ты себя чувствуешь?
    -- Нормально.
    -- Ты сволочь! Для тебя уже стало нормальным состояние после стандарта димедрола.
    Я конечно же не сказал и не скажу ей, что принял гораздо больше.
    -- Кто бы мог подумать -- я люблю наркомана, -- она была прекрасна в печали. Только русская женщина может с таким тайным, прикрытым скорбью наслаждением говорить о своем пропащем мужике. А дайте ей порядочного, непьющего, некурящего, приносящего каждый месяц всю зарплату в дом вместе с тремя чайными розами она не будет знать, что со всем этим делать. Она растеряется. У нее в крови скорбь по пропащему мужику. Она любит убогих.
    Наде было плохо, а мне до того хорошо, что даже дурно. Надя плакала. Вообще-то, если честно, то я не люблю, когда Надя улыбается. Ей это не идет. Вот вы представляете себе улыбающейся "Неизвестную" Крамского? Улыбнись она -- весь шарм пропадет. Вот так и с Надей тоже. Ее замечательные глаза блестят слезой. Это прекрасно. Но надо признаться: вы, Мартин, свинья. Да? Ну да ладно. Почему же она молчит.
    -- Свинья! Посмотри, на кого ты похож! Посмотри на себя в зеркало.
    -- Надя, я тебя люблю.
    -- Да не любовь это, Март.
    -- А что же это по-твоему?
    Она теребила меня, а потом окунула мою голову в свою теплую грудь.
    Я набрал воздуха, нырнул под воду. Вода теплая, теплая. Это не вода -- это любовь. Вынырнул. Посмотрел на себя в зеркало. Там: мешки под бесцветными глазами, потрескавшиеся губы, белая-белая поверхность называемая кожей. Рядовой. Я именно рядовой, и на большее не потяну.
    Чего же Надя во мне такого нашла? Почему именно я? Я не красавец, далеко не самый умница, не пишу стихов как Вовка Дорожкин, любитель интимных тусовок и король студенческой жизни, не умею вбить гвоздя, как Денис Вычурный у которого на руках по его словам самые, что ни наесть, трудовые мозоли. И самое главное у меня нет денег, я не имею в карманах и на счету этого нового Бога, а это в сегодняшнее время самый большой недостаток. Всё просто -- Надя меня любит. Это такое своеобразное рабство.

Продолжение повести Убить в себе государство

Вернуться к списку